Почему Даля Грибаускайте не любит Россию

Литва, многолетний партнер и союзник Украины на фоне агрессии России против украинского народа. Стоит ли говорить о том, что литовцы как и украинцы жестоко пострадали от захвата своей страны жестоким советским режимом. В полной мере эту чашу боли и страданий черпнула, и семья нынешнего президента Литвы Дали Грибаускайте.

Фото:  Как жили и погибали депортированные литовцы

Семью Дали Гринкевичюте, отрывки из воспоминаний которой публикуются ниже, вместе с другими их соотечественниками, выгрузили на берегу моря Лаптевых и оставили без ничего. Огромное количество депортированных никогда не смогли вернуться на родину, огромное количество депортированных умерло в первую же зиму после высылки.

Четырнадцатого июня 1941 года отряды чекистов начали массированные аресты в Литве, Латвии и Эстонии. По приказу Сталина людей собирали и депортировали на трудовые спецпоселения в Сибирь и дальше. В вагонах для скота десятки тысяч людей увозили с места их рождения.

Семью Дали Гринкевичюте, отрывки из воспоминаний которой мы публикуем ниже, вместе с другими их соотечественниками, выгрузили на берегу моря Лаптевых и оставили без ничего. Люди из спецпоселений этих мест в литературе теперь названы «лаптевцами». Огромное количество депортированных никогда не смогли вернуться на родину, огромное количество депортированных умерло в первую же зиму после высылки.


Даля-Мария Гринкевичюте

Иллюстрации, использованные в тексте, выполнены литовским художником Гинтаутасом Мартинайтисом, который родился в 1935 году, в 1941 был вместе с семьёй депортирован в Сибирь, а в 1942 – перевезён на остров Трофимовск в дельте реки Лены. Этот остров стал самым массовым местом смерти и захоронения депортированных литовцев. Доступны фотографии оттуда 2008 года. По некоторой информации в 2014 году остров Трофимовск полностью погрузился под воду.

* * *

На Север нас везли около трех месяцев. Сначала в переполненных вагонах, где не только сесть, но и пошевелиться было невозможно. Потом на баржах по реке Ангаре, затем грузовиками по диким лесам от Ангары до Лены. И снова на баржах, уже по Лене прямо на Север. Усть-Кут, Киренск, Олекминск, Якутск, Кюсюр, Столбы. И все дальше и дальше на Север. Уже 800 км севернее Полярного круга.

Редели, редели и вовсе исчезли леса, потом и кусты, не видно поселков на берегах. Так куда же нас везут? Уже и берегов не видно. Сколько глаз хватает — вода и вода… Волны большие как в море.

Устье Лены. Море Лаптевых. Чувствуется ледяное дыхание океана. Конец августа, а холод как глубокой осенью.

Наконец остановились. Перед нами — необитаемый остров. Нет ничего.

Никаких следов человека: ни дома, ни юрты, ни дерева, ни кустика, ни травы — одна скованная вечной мерзлотой тундра, покрытая тонким слоем мха. И деревянная доска, прибитая какой-то арктической экспедицией с надписью, что остров назван Трофимовским.

На высокий берег острова был переброшен деревянный трап и нам велели высадиться: четыремстам литовским женщинам, детям, старикам и нескольким мужчинам.

Потом мы выгрузили доски, кирпичи, и пароход, развернувшись, заспешил обратно — приближалась зима.

А мы остались на необитаемом острове без крыши, без теплой одежды, без еды, совершенно неподготовленные к зимовке в Арктике.

Почти в это же время на остров привезли несколько сот финнов из окрестностей Ленинграда. Их вывезли по национальному признаку, хотя отцы и деды с незапамятных времен жили в тех местах. Смерть начала косить их первыми.

Нужно было срочно строить землянки, юрты, бараки, потому что зима была уже не за горами.

Но начальники, собрав работоспособных парней и мужчин, не дали им времени для строительства жилища, а увезли на другой остров ловить рыбу для государства.

Тогда мы, женщины и дети, бросились как умели строить из кирпичей и мха бараки. Руками срывали с вечно мерзлой тундры мох и укладывали его между кирпичей вместо бетона: слой кирпича, слой мха. Крыши барак не имел, её заменил дощатый настил, утепленный мхом и песком. Через щели в потолке метель заносила лежащих на нарах людей снегом. Одному человеку на нарах полагалась 50 см.

Это была огромная ледяная могила с обледеневшими потолком, стенами и полом. Часто волосы лежащих на нарах примерзали к стенам.

В ноябре началась полярная ночь. От голода, холода, цинги и других болезней люди начали умирать. Тогда еще можно было всех спасти. В устье Лены, на берегах моря Лаптевых, на островах Тумате, Бобровском, Сасылах за 100-120 км жили эвенки, которые промышляли рыбу и песцов. У них были запасы рыбы, достаточно собачьих упряжек, они хотели вывезти людей к себе в теплые юрты. Но начальники не разрешили и обрекли нас на гибель.

Группа парней финнов и литовцев, человек пятнадцать, пытались пешком по льду выбраться с Трофимовского к эвенкам, но в пути все до одного погибли — заблудились и замерзли. Запомнилась фамилия лишь одного из них — Забела.

К середине полярной ночи в нашем бараке №10 из 30 человек на ногах держались и выходили на работу только несколько женщин и я.

Нас посылали за 7—10 км искать занесенные с верховьев Лены бревна. Вырубали их изо льда и, запрягшись в веревочные лямки, волокли на Трофимовский для отопления квартир начальников и конторы. Взять в барак хоть одно полено не имели права.

Самым трудным было затащить санки с бревнами на высокий берег обледеневшего острова Трофимовского. Сил не было, ноги обернутые, оледеневшей мешковиной, скользили. Веревочные лямки растирали плечи до кровавых ран.

Другие лежали на нарах опухшие от голода или уже не могли подняться от истощения и цинги. Цингой болели все без исключения. Никаких витаминов мы не получали. Без боли крошились зубы, десна кровоточили. В мышцах открывались незаживающие трофические язвы. Ходить становилось все труднее от общей слабости и кровоизлияний в мышцы и суставы. Казалось десятки иголок и тонких лезвий впиваются в мускулы, каждый шаг вызывал боль, а утром трудно было вставать. Только на цыпочки. Чаще всего цинга поражала коленные суставы. Из-за сильного кровоизлияния в них невозможно было выпрямить ноги.

Так и оставался человек лежать на нарах со скрученными ногами, с посиневшими, раздутыми суставами. Потом начинался понос и смерть.

Однажды, когда мы приволокли сани с бревнами, нас позвали в контору.

Освободившись от лямок, мы вошли. Нам сказали, что мы получим зарплату за полмесяца. Каждая получила по трехрублевой купюре (по теперешним деньгам — 30 коп.). И тут же начальник Травкин начал свою проповедь: «…надо сделать свой вклад в оборону страны, нужны пожертвования на оружие…»

Заранее был сделан список и указана сумма против каждой фамилии — 3 рубля. Осталось только расписаться.

Перед нами стоял сытый ухоженный господин: в элегантном кителе из американской диагонали, в легких меховых сапогах, отдохнувший, чисто выбритый, пахнущий одеколоном, розовощекий.

Он говорил легко и складно, словно о пустяках, говорил будто не видя перед собой еле державшихся на ногах чуть живых людей с желтыми восковыми лицами, впавшими глазами, в отрепьях и вшах, держащих в руках эти несчастные 3 рубля, с таким трудом заработанные. Говорил будто не понимал, что без них мы не купим даже пайки хлеба. Мы расписались и каждая вернула свою трешку.

Больные в бараке просили воды. Нужно было растапливать лед и снег. Дров не было. Поэтому каждый вечер Я пробиралась на склад, утаскивала пару досок и тайком приволакивала их в барак. Затапливала «барабан» (половина железной бочки), кипятили воду, нагревали для больных кирпичи к ногам, сушили обувь и повязки для лиц.

Во время топки иногда с потолка начинала капать. и на постелях появлялись корки льда.

Шел 1942 год. Сочельник. На нарах с опухшими ногами и лицом, даже глаз не видно, лежала без сознания моя мать. Она мочилась почти одной кровью. Это было острое воспаление почек. Лежала на мешке, набитом стружками. Обняв её, я грела её своим телом, умоляла не умереть, клялась, что увезу ее в Литву. Всеми силами своей души я молила Бога о чуде, не дать ей здесь умереть. Она не слышала, как в наш занесенный снегом барак зашли могильщики и спросили, где труп Гринкевичене.

Потом меня повели в суд.

За два дня до этого, когда я притащила две краденые доски, разрубила их и развела огонь, в барак зашли два начальника: Свентицкий и Антонов. По щепкам в снегу они легко нашли вора. Составили акт и отдали под суд.

Суд происходил в соседнем бараке. Стоял стол, покрытый красной материей. На нем горела свеча. На скамье подсудимых нас сидело семеро. Пятеро за доски, двое — за хлеб: Платинскас и Альбертас Янонис, студент Каунасской театральной студии из Шяуляй.

Мать Альбертаса Янонене, умирая с голоду, умоляла сына дать ей хоть крошку хлеба, и Альбертас с Платин-скасом ночью залезли в пекарню. Все бы кончилось благополучно, если бы они, взяв немного хлеба, вернулись в барак. Может быть и мать не умерла бы от голода. Но почуяв запах хлеба, парни не выдержали и набросились на него. Поедая хлеб, они от слабости потеряли сознание. Там их утром и нашли.

Насчет досок обвиняемые объяснялись по-разному. Первый сказал, что хотел сделать гроб для умершего ребенка, другие уверяли, что нашли их. Я на скамье подсудимых сидела последней. Суд военного времени скорый. За полчаса судья опросил шесть человек и обратился ко мне, признаюсь ли я, что воровала доски, т.е. социалистическую собственность.

— Да, воровала.

— Может быть вас послал кто-нибудь из взрослых? Скажите — кто, и мы вас судить не будем.

— Меня никто не посылал.

Суд удалился на совещание. Мы семеро ждали приговора. Никто не думал о величине наказания, это не имело никакого значения. Год или десять лет — все равно. В лагерь в Столбах погонят по снегу 50 км. Всем ясно, в том числе и судьям, что никто туда не дойдет. Каким бы ни был приговор — это смерть. Мамочка должно быть уже умерла. Конец мучений совсем близок.

Приговор: за хлеб Альбертасу Янонису и Платинскасу — по три года. За доски — всем по году. Меня оправдать за признание. Почему? Они защищались, хотели выжить, но пойдут на смерть, а меня оставили. Зачем? Возвращаюсь в барак. Холодно, темно. Жукене зажигает лучину, вижу чудо: мамочка начинает приходить в сознание. Нет воды. И я снова иду на склад воровать доски. Светлая, удивительная рождественская ночь.

Через несколько дней всех осужденных и тех, кого судили, на другой день, выгнали вооруженные охранники. Вскоре началась пурга. Мы считали их погибшими. Но на другой день двое вернулись: Рекус из Сейрияй и шестнадцатилетний мальчик Бера Харамас из Каунаса с обмороженной рукой. Оба были осуждены за доски. Рекус весь заледеневший, чуть живой упал в бараке на пол и зарыдал: «О, Христос, Христос, неужто твой крест был так тяжел?»

Он рассказал, что началась пурга, люди потеряли ориентацию. Конвойные побросали оружие и стали прижиматься к арестованным. Решили вернуться, но не разобрались в какой стороне Трофимовский. Каждый указывал другое направление. Так и пошли в пургу каждый своим путем. Погибли все одиннадцать «осужденных» и охранники. Весной мы видели их трупы на льдинах, плывущих в море Лаптевых.

Среди них были юноши Дзикас и Лукминас Бронюс из Кедайняй. Они также, как Янонис с Платинскасом были осуждены за хлеб. Их истории похожи, трагические судьбы одинаковы. Изголодавшиеся Дзихас и Бронюс пытались получить в магазине вторично несколько сот грамм хлеба. Хлеба им не дали, сильно избили и повели в суд. И заплатили они за тот несъеденный хлеб своими жизнями.

Обмороженная рука Беры почернела, ткань омертвела. Он мучился несколько суток и рыдал: «За что мне отрежут руку?» Когда пурга улеглась, его на собаках, увезли в порт Тикси. Там ему ампутировали руку до плеча. Такова была цена доски…

С декабря 1942 г. для вывоза трупов понадобилось уже две бригады. В каждой работало по четыре человека: Абромайтене Мальвина — жена учителя из Меркине, Марцинкевичене Альбина, Петраускас — учитель из Ша-уляй, Дуидулене — жена полковника Литовской армии, Абромайтис Йонас — учитель, Виткевичюс Стяпонас — из Шяуляй (умер от голода), Тамуленене Теофилия, Тамулевичюс — капитан Литовской армии из Мариямполе, Таутвайшене — шведка (в 1956—57 гг. уехала в Швецию).

Возчики сами были изголодавшимися и слабыми, поэтому, привязав к ногам трупа веревку, общими усилиями выволакивали его из барака. Потом умерших клали на санки и, впрягшись в лямки, отвозили на несколько сот метров от барака. Там трупы сваливали в общую кучу. На обледеневших стенах оставались примерзшие волосы покойных.

Когда умерла Гамзене, у нее под одеждой, -на груди, оказался маленький кусочек хлеба. Один из тащивших её тут же вытащил хлеб, отряхнув с него вшей, тут же съел.

Как-то раз одна женщина, жена учителя, заметила в ночном горшке около дома начальника Свентицкого кусочек хлеба, выковыряла его из замерзшего г… и съела.

Если свирепствовала пурга, покойники по несколько дней оставались на нарах рядом с живыми.

Даниляускене, жена директора Мариямпольской гимназии, умерев, три дня лежала рядом со своим сыном Антанасом и другими, уже не встававшими. Весь барак был под снегом. Попасть в него можно было только ползком через узкую нору, прорытую в снегу. Абромайтене попросила сына поискать какой-нибудь платок, чтобы прикрыть лицо умершей матери. Но он сам лежал со скрученными ногами и не мог вставать. Когда умершую Даниляускене за ноги тащили из барака через узкий проход в снегу, Антанас кричал вслед: «Прости, дорогая мамочка, что не могу тебя проводить…»

Умершая в нашем бараке Акочайтене, жена рабочего типографии из Каунаса, также пролежала на нарах рядом с живыми несколько дней.

Когда в Тит-Ары умер Матулис (из Каунаса), его жена неделю скрывала это, лежала рядом с телом мужа, чтобы получить его пайку хлеба. Но вскоре и сама умерла с голоду.

* * *

В Бобровске было несколько тонн мороженой рыбы. Она бы спасла от голода всех ссыльных литовцев и финнов острова Трофимовского. Но начальники не дали её людям, сгноили. В 1943 г. летом её всю выбросили в море Лаптевых.

Однажды в наш барак пришли два человека: мужчина и женщина. У каждого в руках был узелок. Было темно и они спросили, есть ли в бараке дети. Дети были. Когда их глаза привыкли к темноте, они увидели одного из них: на полу лежал умерший от голода и цинги десятилетний Ионукас Барнишкис из Мариямполе. Они сказали, что они из Ленинграда. В Ленинграде умер их единственный сыночек. Сегодня годовщина его смерти. В память о нем, несчастные родители собрали за три дня свои пайки хлеба и принесли голодающим литовским детям.

Из-под тряпья всовывались высохшие от голода детские ручонки и ленинградцы в каждую из них вкладывали по кусочку хлеба. Маленький мученик Ленинградской блокады после смерти протягивал руку помощи своим гибнущим сверстникам.

Когда умирали родители, детей забирали в отдельный барак для сирот. Условия были такие же, смертность детей еще большая. Голодные дети сдирали руками лед с окон и сосали. Дети умирали один за другим. Возчики покойников часто находили на снегу у дверей детского барака мешки с детскими трупиками-скелетиками. Сколько их было в мешке, неизвестно, их бросали в общую кучу, не развязывая.

Два мальчика-финна, 12 и 13 лет в том бараке для сирот повесились. Это видела тринадцатилетняя Юзя Лукминайте из Кедайняй, которую туда поместили после смерти родителей и двух старших братьев. Маленькая Юзя плакала, вспоминая смерть родителей и особенно последнего шестнадцатилетнего брата. Умирая от голода, братишка все ждал обещанного хлеба. Но так и умер с протянутой рукой, не дождавшись. А хлебушек ему вложили в мертвую руку.

* * *

В 1943 г. в феврале мы поняли, что погибнем все. Смертность дошла до критической точки. Стоял жестокий мороз, завывала пурга, особенно неистовая перед окончанием полярной ночи и появлением солнца.

Бараки не отапливались вовсе и у умирающих обмораживались руки и ноги. Истощенные до предела, лежали почти все, не вставая несмотря на понос. Люди были усыпаны вшами. Они кишели даже в бровях и на ресницах. Наступал конец…

И когда не оставалось уже никакой надежды, в Трофимовске появился человек, который спас от смерти оставшихся. Это был врач Самодуров Лазарь Соломонович.

Он заходил в каждый барак, увидел, что делается и начал энергично действовать. Отважно схватился с начальниками Трофимовска, которые жили в теплых, построенных нами из бревен домах, были с головы до ног одеты в меха, обуты в меховые унты или валенки, ели досыта присылаемые союзниками из Америки хлеб, сахар, масло и свиные консервы (все продукты, за исключением соли, были привезены из Америки через порт Тикси). Основным их занятием была отправка быстрыми темпами на тот свет литовцев и финнов. Ради этой важной «работы» Маврин, Свентицкий, Травкин, Гуляев, Аношин и другие избежали фронта.

Уже на другой день мы получили по миске горячего горохового супа, по полкилограмма мороженой рыбы, которую по совету врача ели в сыром виде, чтобы не пропала аскорбиновая кислота. Он затребовал из склада несколько мешков гороха, прорастил его, и вскоре в каждый барак принесли пророщенный горох (с ростками). Каждый получал по горсточке, примерно полстакана. Выдали на каждого человека и по несколько килограммов канадской муки. Голод и цинга понемногу начали отступать. Отступила и смерть. Те, кто дождались доктора Самодурова, остались живы.

Заработала баня. Возчики покойников переквалифицировались в санитаров и начали возить живые трупы в баню. Каждый день купали по одному бараку. Мылись все вместе: мужчины и женщины. Состояние людей было таким, что пол не существовал. Скелеты с выпавшими от цинги зубами, трофическими язвами и костяными хвостиками.

Одежду прокаливали в дезокамерах. Каждый раз на дне камеры оставались огромные черные комья обуглившихся вшей.

В середине февраля над горизонтом появился крохотный краешек солнца. Полярная ночь кончалась. Мы поверили, что остались живы.

Через месяц доктор Самодуров уехал. Дошла весть, что он погиб на фронте.

* * *

Свежая мороженая рыба, которую мы ели каждый день, спасала нас от цинги, но ничто не могло защитить наши руки. Пальцы неизбежно обмораживались, покрывались волдырями и ранами. И когда на другой день нужно было такими израненными руками, под ледяным ветром и в лютый мороз, снова тащить сети и вытаскивать из них рыбу, казалось, что руки суешь в кипяток. От боли темнело в глазах, делалось дурно.

Это было мучение изо дня в день! Если сеть несколько дней не проверялась, она примерзала под льдом, а чем тогда ловить рыбу? Чем питаться? Рыба была основным питанием, витамином, лекарством. И шли ловить её никем не подгоняемые и неохраняемые, даже в пургу, если только держались на ногах.

* * *

Станкевичюс, учитель из Мариямполиса, и начальник Смельцов тоже попали в пургу. Двенадцать суток пролежали они вместе с собаками под снегом. Если один засыпал, другой толкал его кулаком в бок, чтобы не замерз во сне. В отчаянии Смельцов сердечно каялся и молил бога о чуде — спасении.

На тринадцатые сутки пурга угомонилась. Собак почти не осталось. В снежной коре от дыхания отсырела одежда. Когда они оба вылезли на поверхность, одежда мгновенно превратилась в лед. Оба начали коченеть. Спастись не было ни малейшей надежды. Вокруг на сотни километров ни одной живой души. С каждой минутой приближалась смерть.

И в эти последние минуты, их увидел эвенк, охотник на песцов, объезжавший на собаках свои капканы. И спас. Вероятность таких встреч в Арктических широтах бесконечно мала. Все считали, их погибшими.

Выздоровев и поправившись, Смельцов любил рассказывать, что только слова Сталина: «Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять»,— поддержали твердость его духа и помогли спастись. О своих горячих молитвах, раскаянии и обетах Богу он скромно умалчивал.

* * *

Мама не раз обращалась с просьбой, ввиду тяжелой болезни, разрешить изменить ей место ссылки, разрешить жить в Иркутской области и на Алтае. Климат этих мест казался довольно мягким. Но просьбы не удовлетворялись. А здоровье все ухудшалось, и она поняла, что умрет в Якутии. Она хотела увидеть Литву, хотела быть похороненной на родной земле.

В 1949 г. в феврале мы на самолете сбежали из Якутии и достигли желанной Литвы.

Вскоре нас начали искать. Никаких документов у нас не было. Скрывались у родных и знакомых. Не раз приходилось с больной матерью спешно менять приют, когда появлялось подозрение, что нас заметили.

По возвращении в Литву здоровье матери значительно улучшилось. Огромная радость возвращения, овощи, фрукты, так необходимые при этой болезни, присмотр врачей — все это помогло ей окрепнуть. Она прямо ожила. Радовалась каждому лучу солнца, каждой травке, цветку, дереву, которых столько лет не видела на Севере! Она целыми часами сидела где-нибудь в кустах, то срывая ягоды, то прислушиваясь к голосам родной земли… Не придумал Сталин такого наказания, которое заставило бы меня пожалеть об этих мгновениях.

Но через восемь месяцев болезнь снова стала прогрессировать. Появились грозные симптомы уремии. Весной 1950 г. состояние здоровья уже было безнадежным. Она попросила перевезти её в нашу квартиру в Каунасе. Это было очень рискованно, но мы её удовлетворили.

Врачи приходили к ней чаще в сумерки. Однажды она неожиданно спросила меня: «А как ты меня похоронишь? Тебя ждет тюрьма. Опусти меня в Неман…»

И в иной мир она ушла, понимая, что в родной земле ей и мертвой не будет места. Умирала она трудно 5 мая 1950 г. Последними её словами были: «Зачем нас не расстреляли всех тогда у дверей вагона?»

Лежит она на кровати, вся в цветах. А на лице спокойствие. Конец мучениям. Открыла окно, пусть литовский ветерок в последний раз поласкает её лицо… Моя хорошая, моя кроткая матушка, не обидевшая в жизни ни одного живого существа. Почему на твою долю выпало столько мук? Ты раньше других замечала человеческую боль и несчастье. Незаметно и тихо приходила на помощь. Исполнилось твое последнее желание. Ты умерла в Литве. Тебя примет родная земля. Из последних сил ты достигла её. Слабая, умирающая, преследуемая ты победила.

Только где же это место? Где и как похоронить?

Один ксендз согласился похоронить без документов, под другой фамилией, на деревенском кладбище в восемнадцати км от Каунаса. Но как вынести из дому? Как вывезти из города? Вынос и вывоз гроба удивит соседей… Похоронить под окнами в садике? Но майские ночи светлые, немыслимо незаметно выкопать яму.

Тетя предложила: она пойдет в НКВД и скажет, что ночью постучалась больная сестра, не впустить её не могла, а днем она умерла. Наверное выполнят необходимые формальности установления личности и позволят похоронить. Но ведь тогда я не смогу прийти на похороны, ни к могиле: без сомнения, она будет под наблюдением. Кроме того, они этому не поверят и кто-нибудь пострадает.

Но более всего невыносимой была мысль, что на неё, умершую, придут смотреть её палачи, а я и в эти последние часы не смогу быть подле неё.

Так что же делать? Неужели правда, что моей умершей матери нет места в родной земле? В подвале было маленькое помещение, предусмотренное как убежище на случай войны. Похороню там.

Долотом и топором начала ломать бетонный пол. Не подумал отец, когда строил дом, как трудно будет вырубить здесь могилу для мамы. Чтобы не заметили с улицы зажигаю только свечи. Стараюсь изо всех сил, но работа продвигается медленно. Наконец бетон взломан. Дальше глина.

Через двое суток кончаю работу. Передо мной зияет яма. Завтра первое воскресенье мая — день Матери. Так вот каков мой последний подарок тебе, мама… С тетей распиливаем шкаф, делаем гроб. Дверца будет его крышкой. На рассвете гроб относим и опускаем в яму. Теперь надо положить её туда. Несколько раз подхожу к ней, но ноги подкашиваются, делается дурно. Этого я сделать не могу. Тогда приходит верный человек, брат известного ксендза миссионера Паукштиса. Он берет ее на руки и выносит.

Всю следующую неделю я ночами выносила из подвала куски бетона и глины. Потом достала цемент и заровняла пол так, что не осталось никаких следов.

В помещении был водяной счетчик. Проверявший его человек не раз замечал там цветы и свечи, но никому об этом не сказал.

Неизвестная «могила…» Сколько их было и сколько их еще есть в Литве…

В 1950 г. меня выследили и арестовали. Заперли в Каунасскую следственную тюрьму и предъявили обвинение по статье 82 Уголовного кодекса — побег из ссылки. Следственные органы интересовало где скрывается мать, кто давал приют и поддерживал материально.

Ни на один из этих вопросов я не могла ответить, не выдав людей, которые мне помогали. Поэтому сразу сказала, что правду сказать не могу, врать не хочу. На добро и благородство так не отвечают. Что касается матери, то могу сказать, что умерла 5 мая 1950 г. Мне, конечно, не поверили. Требовали назвать фамилии врачей, на каком кладбище и под какой фамилией похоронена.

И на эти вопросы я отказалась отвечать. Через пару дней следователь торжествуя меня «разоблачил»: проверены все бюро ЗАГС-ов Литвы и установлено, что в тот день женщина такого возраста в Литве не умерла. Факт смерти матери был отмечен как ложный. Ну и слава богу! Заметила, что они никогда не верят правде. А больше всего боялась, чтобы они не узнали, где мать похоронена, потому что в этом случае обязательно произвели бы эксгумацию.

Поскольку следствие ничуть не продвигалось, следователи постоянно менялись. На следствие водили почти каждую ночь, как только я начинала засыпать. А в шесть утра уже раздавался сигнал на подъем. Днем даже сидя нельзя было вздремнуть, тотчас наказывали. От постоянного недосыпания постоянно болела голова. Наконец, измучив меня и самих себя, следствие закончили на том, с чего начали.

Врачи, которые лечили мою мать, люди, которые давали нам приют не пострадали. Большинство из них еще живы, и живут в Каунасе и в Вильнюсе. Органы безопасности были уверены, что мать еще жива, и активно искали её до 1953 года.

* * *

Вскоре меня через Вильнюс и Москву привезли в Горьковскую область, на станцию Сухобезводную в Унжлаг, где я должна была отбыть срок наказания.

Лагерь удивил меня множеством прекрасных и светлых личностей. Казалось, Сталин заточил здесь разум, честь и совесть страны. Среди заключенных были ученые, конструкторы, артисты театра и кино, преподаватели, врачи, студенты и другие.

Мария Александровна Голизман-Желябовская, преподавательница французского языка в Московском университете (осужденная вместе с мужем — специалистом детской литературы, за хранение самиздата) после работы читала нам по памяти курс французской литературы.

* * *

В сентябре открылись ворота Якутской тюрьмы и меня выпустили «на свободу». Впервые шла без конвоя, было как-то непривычно. Начала работать. И вдруг снова неожиданный поворот судьбы: в июле 1954 г. меня вдруг вызвали в Якутское министерство внутренних дел и спросили, писала ли я когда-нибудь письмо Берии. Берия в то время был уже расстрелян.

Вспомнила, что год назад, следуя по этапу, на какой-то станции я попросила солдата-конвойного бросить письмо в почтовый ящик. В нем я просила Берию, тогдашнего министра госбезопасности, заменить мне место ссылки и разрешить жить в таком городе Сибири, где есть медицинский институт.

Можно только удивляться, как тщательно после ареста Берии была проверена вся его канцелярия, если нашлась даже эта моя бумажка.

«Ваша просьба была отклонена,— сказали мне в спецотделе, — а, мы разрешаем вам ехать учиться. Выбирайте город до Урала». Через час я вышла из. министерства уже с разрешением на руках.

В Омск прибыла, когда до вступительных экзаменов оставалось девять дней. В спецкомендатуре, куда я явилась, мне сказали, что на учет меня возьмут временно, и если я не пройду по конкурсу в институт, то меня отправят обратно в Якутию. Поскольку денег у меня не было, то в перспективе снова был этап.

В канун первого экзамена я пошла в театр. В то время в Омске гастролировал Свердловский театр оперы и балета.

Опера… Какое огромное влияние она на меня оказывала. Я полюбила её очень рано, а с 13 лет она заслонила все детские игры и развлечения. Редко пропускала спектакли. Театр… Незабываемые, прекраснейшие часы моего детства. Часы величайшей радости. Передо мной открылся впечатляющий, удивительный мир красоты и добра, он меня очаровал и позже стал духовной опорой на всю жизнь. Театр… Он зажигает в сердце человека факел, который уже никто не в силах погасить; можно делать что угодно: унижать, мучить, тыкать в грязь, а в сердце человека все равно звучит уже другая музыка, тебя не сделают его послушным инструментом.

Когда 14 июня 1941 г. нас везли в Сибирь и мне велели взять необходимые вещи, я заботливо сложила в два пакета все программы спектаклей и вышла из дому, твердо веря, что уношу с собой все самое дорогое и ценное.

В тот вечер шла «Травиата». Как много раз я видела ее в Литве. Но теперь, после стольких лет смертей и утрат все звучало с новым смыслом, необыкновенно потрясло. Поднялось все, о чем старалась не думать, забыть, чтобы можно было жить. И я плакала. Но вместе с тем обрела новые силы и готовилась к экзаменам, как к штурму.

Хотя я сдала их на пятерки, но знала, что мою судьбу решит мандатная комиссия, которая несомненно заинтересуется кое-какими моментами моей биографии, которые я скрыла.


Опубликовано в издании SLUMP

Leave a Reply

You can use these HTML tags

<a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>